ТОКТЫШАК И ЛИСИЦА

Светлой памяти Мусы и Калдана
Мартовское солнце на пару с порывистым ветром принялись изъедать твердый снежный покров. Земля, медленно высвобождающаяся из-под ледяного савана, не подавала пока признаков жизни, но была уже в предчувствии преображения. Все побережье заполонили заросли высоких камышей. Шелестящей волною гонит ветер их пушистые метелки: вот-вот захлестнет она пять-шесть домиков, приткнутых к самому морю.
Из густых зарослей камыша вынырнула юркая лисица, принюхалась и, видимо, неудовлетворенная, повернув острую мордочку в сторону человеческого жилья, кралась к загону для ягнят и козлят.
Токтышак и на сей раз заметил эту воровку, шерсть которой, вылиняв и обновившись, теперь горела как огонь на снегу.
— Бабушка моя на заднем дворе смотрит за скотиной. Она говорит: когда я вырасту, — поставлю капкан и поймаю тебя. А пока живи. Жди, когда я вырасту, — поучительно обращается малыш к лисе, которая убегает от него скорее из осторожности, чем со страху.
— Отправишь шкурку в город, к матери, которая каждый год мужей меняет, — кричит он лисе вдогонку бабушкины слова. — Голова у нее прохудилась, оттого и мозги выветрились. Пусть хоть сошьет себе шапку…
Да, бабка не жалует его мать.
Токтышак, с рождения опекаемый бабушкой, ничего не знает о своем отце. Как-то мать всего-то и сказала про него: «Не разглядела вовремя, слабохарактерный оказался — собака! Ревнивый, да еще такой мелочный…» А уже следующим летом привела с собой безбородого какого-то пройдоху. Очередной весной — видного, с холеными усами. К зиме, когда резали сугум, явилась со смуглым бородачом. Потом, передавая бабушке привет из города, заявила: «Все, прекращаю выходить замуж за казахов. Теперь полностью займусь чисто торговлей…»
Наверное, магазин открыла.
Ближе к полудню из пристройки для скота, припадая на правую ногу, выходит старуха. В белеющей шали, она окидывает взором горстку чаливших в морской заводи домов, дым которых испуганно разлетается в разные стороны, и, в силу застарелой привычки, начинает голосить:
— Ох, лучше бы я кормила черных ворон, чем растила дочерей!.. Одну живьем потеряла, другую лихая забрала-а-а…
Похоже, ее горькие причитания спугнули сладкую дрему соседних домов. Сначала в ближнем, под белой крышей, раздался шум-гам, потом ругань. Наверное, дядя монтер со своей черной, как сыромятный ремень, женой опять что-то не поделили. Однако ссора не обернулась, как обычно, гонкой с преследованием — искры погасли, не успев разгореться. В лучшем случае до вечера — вечером битва возобновится. Бабушка, давно невзлюбившая сварливую соседку, хмурится: «Язык у нее словно кочерга. Шурует им как попало, совсем извела несчастного мужика».
Дверь дома без кровли, расположенного справа, настежь распахнулась, и наружу вывалился Пшенбай, щеки которого раскраснелись, а замасленные глазки блестели.
— Живо собирайтесь! Буру* кастрировать будем! Да будь он неладен!
Следом за Пшенбаем, которого еще величают «управляющим фермой», хотя он давно вылетел из начальников, показалась напоминающая ручную колотушку голова его прислужника Науканбая. Его взлохмаченная заячья шапка повернута задом наперед.
— Так ему и надо! — кричит его нервно передернутый рот. — Где это точило?!
Токтышак чуть не прикусывает губу.
Хозяином дома без кровли был когда-то худой старичок, не имевший отношения к тамошним с порам-раздорам и всю жизнь безропотно пасший скот. Когда началась приватизация, никакой доли ему не досталось. Оставили несколько голов мелкого скота, которым можно было управлять одним только свистом. Именно тогда, говорят, и замаслились глаза Пшенбая.
Простоватым был незабвенный старик.
Когда с овцематок получил большой приплод, его с почетом пригласили в райцентр. Там состоялось торжественное собрание, со всех концов для «обмена опытом» съехался народ. Полнеющий молодой человек, из районных начальников, взяв под руки тощего старика, вывел его на трибуну. Представил «ветераном», «передовиком производства» и велел рассказать собравшимся секреты того, как он пасет скот и как обновляет пастбища. Публика, затаив дыхание, прямо в рот заглядывала пастуху, словно и на самом деле желала узнать какую-то важную тайну.
А что он мог рассказать, никогда в жизни ни перед кем не державший речей и никому не отдававший приказов, не считая членов своей семьи?
Но дед за словом в карман не полез!
— Если считать всех здесь сидящих за отару овец, — охватил он жестом правой руки зал, — то до полудня пасу в той стороне, — показал все той же рукой на восток. — Когда же тени к полудню становятся короткими, гоню к озеру на водопой. И сам тоже с наслаждением пью чай своей старухи, приправленный сливками. Потом немного подремлю, — и он прямо на трибуне показал, как именно дремлет. — А как только наступает вечерняя прохлада, гоню стадо туда, — показал рукою на запад. — И все.
Народ и так понял, что все. В этот момент упитанный молодой начальник, с почетом выставлявший старика перед аудиторией, истошно завопил:
— Хватит, достаточно, ой-бай! Лучше расскажите, как вам удается получать столько ягнят, и на этом закругляйтесь!
— Э, овцематки теперь оплодотворяются по науке, — вздохнул на трибуне старик. — Баранов-производителей жалко. Как надели им эти фартуки, так и перестали они липнуть, как прежде, к этим овцам. Стоят и смотрят понуро, словно евнухи. Потом…
Тут уж молодой начальник, округлившийся как спелая вишня, быстренько стащил его с трибуны. Кое-как проволок сквозь хохочущий зал, подсадил на гнедую конягу и отправил старика восвояси.
…Потом бедного старика этот бывший «управляющий фермой» призвал на помощь под предлогом перемены зимовки. Пожалел для него свою откормленную ездовую лошадь. Дал верблюда-самца, горбы которого высотой с большого ребенка, и поручил перегнать на новое место целое стадо коров. А как мог созревший к январскому спариванию и оттого мечущий пену бура подчиниться тщедушному человечку, голова которого едва выглядывала из-за его горбов? Он затаил злую обиду на старика за то, что тот хлестал его камчой по крупу. А когда почувствовал свое окончательное превосходство, случилось непоправимое: стоило старику зазеваться, как верблюд развернул свою мощную, изборожденную складками шею и схватил бедолагу за бедро зубами. Сорвал несчастного с горбов, отшвырнул в сторону, вырвав при этом кусок мышцы. Затем в ярости, присев на задние ноги, стал топтать передними. Единственный сын, видевший погибель отца, разбросанные по снегу внутренности, сошел с ума…
Визгливо залаяла собака. Дворняжка черной масти. Выскочив из дверей невысокого домика, помчалась в сторону соседнего аула как бы по неотложным делам. И каждый день так. Собака Жамиги. Так и не окрасив свой подол, тетушка развелась с мужем. Аскербек, женившись на старой деве из соседнего аула, теперь уже имел ребенка. Об этом, конечно, собака не знала. Вернее, не могла понять, почему они живут теперь в разных местах. Вначале сильно скучала. Скучая по Аскербеку, подбегала к каждому, словно спрашивая о нем. Но потом, увязавшись за людьми во время праздников, нашла-таки своего хозяина. После этого жизнь моськи круто изменилась. Переночевав у тетушки Жамиги, наутро мчится в сторону соседнего аула, высоко выкидывая короткие, как бы увечные лапы.
— Была-то как белый шелк! Как белый шелк… Как же мне теперь жить-то? — опять донеслись до Токтышака бабкины завывания.
Вновь и вновь горюет старуха.
«Как белый шелк» — это она о сестре Токтышака. К той проклятой весне она вышла замуж. Зять их оказался горбоносым, красивым парнем с пронзительным взглядом. Пять-шесть домов у побережья сами, вскладчину, проведя то ли свадьбу, то ли круговую вечеринку, выдали ее замуж. Но радость длилась недолго. Через неделю сестра, что и впрямь была «как белый шелк», покончила с собой, бросившись под поезд. Вину крошечный аул свалил на ее мужа…
…Единственный сын покойного старика опять в приступе бешенства. Выскочил из дома, зрачки закатились, в руках большой охотничий нож.
— Обманул, что принесет жертву на поминках моего отца… А! Выхолостив буру, превращу в атана!.. Отца убил не бура — Пшенбай! Сейчас кастрирую его самого… Пусти, да пусти!.. — чьи-то руки изнутри дома пытаются удержать его на пороге. — Пусти! — оттолкнув визжащую мать назад, в дом, устремляется на скотный дворик.
Опять возобновились причитания бабушки:
— О ком мне еще горевать-то!..
Разве найдешь в наше время заглушку для ртов простого люда?
— Слышали, наша девушка, которую, мы, спотыкаясь, еле-еле выдали замуж, в первую брачную ночь даже, говорят, не пискнула. Оказалась вовсе и не девушкой. Не мог такое оскорбление выдержать тот востроглазый, горбоносый дурень, дал волю своей обиде. Отхлестал по щекам… Сгорая со стыда, она кинулась под поезд, ревевший, словно бура во время гона… Зятек на суде, говорят, и глазом не моргнул. Только и сказал-то: «Я требовал того, что мне полагалось». Гордый мужик…
«Спасите, люди!». Из толпы в пять-шесть мужчин выскочил Пшенбай, прикусив зубами свою вздорную душу и стремглав огибая скотный двор. Сын покойного старика, размахивая огромным тесаком, полоумно скакал за ним вдогонку.
— Сейчас кастрирую. Кас-три-ру-ю!
Верблюд на них смотрит в недоумении, отрыгивая пену на грудь.
Притих пронизывающий ветер, небо заволокли тяжелые тучи. Лениво сгрудившись, словно верблюды, насытившиеся бурьяном и трущиеся друг о друга боками, они низко жмутся к земле. Сероватый воздух набух сыростью. Поросший по всему побережью высокий камыш тихо шелестит, покачивая темными метелками. Глядишь, вот-вот и затянется мягкая петля на горле этой горсточки домиков, запертых у побережья. Показавшаяся из камышовой чащи голодная лиса, принюхиваясь, вновь навостряет мордочку в сторону крохотного аула.
— Побудь пока среди нас, сверкая своей огненной шкуркой, поживи, — говорит в ее сторону загрустивший мальчик. — Чего мы добьемся, поймав тебя? В красивой шапке моя мать умнее не станет.
Привыкающая к Токтышаку лиса осторожно, перебеж¬ками, подвигается все ближе и ближе.
— Тебе хорошо! — обращается к ней маленький страж. — Нет у тебя ни чужого отца, ни дерущихся соседей. И нет друзей, которые дразнят в школе из-за драного полушубка, оставшегося от деда. Даже нет сестры, такой «белой как шелк», которая умерла, говорят, от собственного стыда. На этом свете одна она и могла, прижав к груди, пожалеть меня…
Много чего хотел сказать мальчик, но вдруг, не справившись с комом в горле, задохнулся в слезах.
Снег повалил хлопьями. Солнце начало закатываться за горизонт. Наступают быстрые сумерки.
Малыш нехотя поплелся в аул, из которого пытался убежать, зарекшись больше не возвращаться…
— Жеребеночек мой, заходи в дом! Это первый предвесенний снег. Пусть идет немного, — хлопочет бабушка и, прихрамывая на правую ногу, с мешком кизяка за спиной, шагает внутрь неказистого жилища, стоящего на склоне побережья…
Дядя-монтер сегодня снова напился: его обычная ругань с темной, словно сыромятина, женой свободно долетает и до их слуха.
— Родила семерых дочерей! И хотя бы одного сына, пусть хоть с жабьей головой! — возмущается он, что-то круша вокруг себя.
Гром посуды.
Следом еще выше взлетает женский вопль:
— Ложилась, чтоб распустились твои побеги… Я-то при чем? Я что, мешала тебе зачать сына?.. По-твоему, я прижала отару девочек из своего отцовского дома? — женщина с языком-кочергой, шуруя угасающую золу, вновь разжигает ее.
— Пень пнем… Косолапый увалень… А еще хочет сына заступника… Посмотрела бы я, поставит ли он надгробный камень у твоей головы. В лучшем случае будет как этот псих, как бура, гоняющийся за Пшенбаем… Попроси совета у Аскербека, он лучше знает подход к старым девам…
— Какое тебе дело до чужого мужа? Побродит, глядишь, и вернется на коновязь! — вставила утомленным голосом Жамига, быстро запирая дверь на засов.
— Не для того, чтобы унизить тебя. К примеру, я говорю, просто к примеру, — донесся ответ с другого двора.
Первый мартовский снег дружелюбно повалил липкими хлопьями. Крупными как луковичные соцветья. Токтышак не заходит в дом. Решив слепить снежные фигуры, стал катать влажные комья.
Дядя-монтер опять надевает на ноги свои железные когти.
«Ушел!» — орет он.
Но не идет в сторону соседнего аула, где много старых дев. А карабкается на вершину столба, стоящего рядом с его же домом. Это у него уже стало привычкой: обычно он лезет на столб тогда, когда уже не может справиться со сварливой женой. Как только вскарабкается наверх, так, словно сжавшийся кулак, угрожающий небу, сидит там, не слезая, до утра…
Увлекшись игрой, Токтышак согрелся. Катая с горки снежные комья, поставил в ряд несколько снежных фигур. К голове каждой из них прилепил из коровьего кизяка глаза, нос, рот. Вместо копья вручил каждой фигуре по длинной камышине с пушистым наконечником. И, громко выкрикивая, дал имена: Кобланды, Алпамыс, Чапаев, Бауыржан Момышулы, Касым Кайсенов*.
— Завтра вместе отправимся в поход. Не оставляйте меня здесь, заберите с собой далеко-далеко. Никого я не хочу видеть.
…Проснулся Токтышак лишь поздним утром, всю ночь водя за собой своих батыров и ввергая их из одной битвы в другую. Вчерашние хмурые тучи откочевали за горизонт. Дул теплый ветерок, играя солнечными бликами. Взгляд упал на черную дворнягу, мчащуюся во всю прыть из соседнего аула. До сих пор ей, видимо, невдомек, почему же эта пара, к чьим рукам она привыкла с самого появления на свет, разбежалась так далеко друг от друга?! За два года собачка уже протоптала тропинку между селениями. Ни лютый январский мороз, ни июльская изнуряющая жара не действуют на нее. Облизав собачью миску Жамиги, тут же спешит к новому дому Аскербека, где лакает скудные помои его новой жены. Целый день крутится возле ног хозяина, а затем снова, как обрывок пыльного вьюна, несется к законной хозяйке. И опять выслушивает упреки тетушки Жамиги: «Ну, накормила тебя эта старая дева? Может, и ты хочешь у нее пригреться?» Словом, работа у псины авральная. Мчится, стелясь над землей, будто короткие ножки несут ее сами по себе. А глаза, полные тоски, так и хотят выплеснуться наружу.
— Эта собака в конце концов умрет, наверное, — повторяет слова бабушки Токтышак. — Пойдем, ну пойдем же! Так и быть, налью тебе молока. А то ведь глотка совсем пересохла, бедненькая!
Над головой, посвистывая крыльями, пролетает стая диких гусей.
— Я отправлюсь в поход, черный пес, — говорит мальчик, глядя на собачку, жадно лакающую молоко. — Пойдем со мной вместе! Сначала нападу на аул, где много старых дев. Отомщу за тебя. Потом на тех, кто вынудил мою мать заниматься торговлей — безбородых пройдох, холеных усачей, чернолицых бородачей…
Убийца-бура в загоне, пытаясь высвободиться, неистово хрипит и скрежещет зубами… И вдруг стихает. Где-то в темном углу дома еще вчера утихомирился и блаженный сын пастуха…
— Идем вместе к моим батырам.
Мальчик и дворняжка плетутся за дом. И Кобланды, и Алпамыс, и Бауыржан Момышулы, и даже Касым Кайсенов, оказывается, подтаяли и повалились набок. Только герой Чапаев, прикусив кизяк, даже в оттепель все еще держался. Камышовые копья беспорядочно попадали тут и там.
— А я же поверил вам! — заревел в голос Токтышак. — Разве вы не герои?! На кого мне теперь надеяться?! Нет у меня опоры! И никакого настроения нету..
Выбегая из густых камышей и пламенея яркой шерстью, лисица сдавленным тявканьем время от времени зовет и зовет за собой маленького Токтышака.
2006 г.
* Бура — верблюд-самец
* Мифические батыры и герои советского периода

Рахимжан ОТАРБАЕВ